Это новая поэма моей жены поэтессы Елены Викман. Она о нашем крысином времени. И она ещё не дописана, Лена говорит, что будет ещё вторая часть.

1
Боцман Сеня выводит крысиного короля.
В трюме писк, толкотня и истерика.
На предплечье от пота блестят якоря,
Повидавшие обе Америки.
Серый с серой заводят возню в уголке,
Страсть скрепляя прокушенной глоткой.
Боцман Сева сидит со стаканом в руке,
Наслаждется цирком и водкой.
А потом, когда в трюм низойдет темнота,
Сядет, мрачно звеня кандалами, -
Кроме писка и визга уже ни черта.
Гладиаторы, к ежкиной маме!..
Серый серого долго в потемках грызет,
Наслаждаясь мучительством сладким.
Если старшему брату вцепиться в живот
И кишки выедать – все в порядке!
Средний станет за старшего. А в стороне
Младший зубы на среднего точит.
Кандалы заунывно звенят в тишине.
В подземелье спускаются ночи.
Боцман Сева выводит крысиного короля
Под глухой плоскодонной лунищей.
В трюме лампы чихают, а не горят.
В трюме воет и мечется пища.

2
Говорят, что где-то под Триполи луна как вино,
Красная и сладкая.
Только слишком кровавая. Не гляди в окно.
В городе беспорядки.
Говорят, что где-то под Триполи точно сахар песок,
Нежный и хрусткий.
Только город натянут как поясок
Между смертью и смертью. Узкий.
Говорят, что в четвертом часу утра
Окровавленный призрак полковника
Прибыл со свитой из Сирта. Только вчера.
Они поминали живых за кустами шиповника,
Не растущими в их пустыне. Так говорят…
Ночь летающей мокрой тарелкой.
Опускается на сад костей, на облетевший сад,
На сосны, где застыли в ужасе белки,
На великолепный Лондон и рыжий от ран Багдад,
На пригороды Хайфы и Тегерана.
Над сонным Триполи ветер присел, говорят.
Присел на камень и лижет полковнику раны.

3
Ночь наступает, и даже не прижимая уха к земле,
Мы слышим, как грозные годы грохочут стадом.
Потом засыпаем в объятьях своих королей,
Конюхов или торговцев. Последней отрады
последние месяцы промелькнут, а там
В тучах ударят бесовы барабаны.
Мы просто живем – а зубастая тьма по пятам.
На пятки нам наступает, на старые раны.
Я поцелую в лоб своего короля.
И переставлю щелкунчика на прикроватной полке.
Спят тополя, наплывают туманы, кружится земля
Медленно-медленно… И корабли-треуголки
Вдаль уплывают по мутным ручьям. По ручьям
Даже ужасное время журчит, не топочет.
Скалится кукла навстречу вспотевшим плечам
Жизни и смерти, сцепившихся в кружеве ночи.

4
Очередь в светлую даль там, за углом мавзолея,
Паралельно очереди в великую русскую литературу.
Что бы вы там ни сказали – вас не пожалеют,
И подошвой пройдутся по горлу с особой культурой.
Стойте, мол, суки, как ваши деды стояли,
Уткнувшись в блеклые обложки «Нового мира».
Ведь все равно – хоть в очередь, но от печалей
Службы бессмысленной и коммунальной квартиры.
От выжженных кнопок лифтов, от стен кирпичных,
От доминошников, пьяни, дерьма, шпаны
В очереди за светлой далью стоят «приличные»,
Подтягивают плохонькие штаны;
Слушают Визбора и Розенбаума, стоят – качаются,
Подвешенные на веревках трусости, долга, морали.
Там где-то и бабка моя, продрогла, печальница.
Там где-то и дед, все бубнит, что если бы Сталин…
Очередь в светлую даль никогда не кончается.
Мы мчимся мимо в погоне за чистоганом.
Они стоят, романтики и печальники
И ждут, пока накроет их ураганом.

5
Ну вот, все снова кричат. Слова то! Почти святые.
Как будто ангелы их целовали взасос.
«Да здравствует справедливость!» «Слава России!»
Да здравствуют партия, русский бунт и Христос.
А крысы тем временем в подполе все скребутся
И ждут, пока наверху загремит Дантон
Или товарищ Троцкий, пока проснутся
И превратят в колотню кровавую звон
Тишайших рассветов. Кто-то над нами кружится.
Вороны или архангелы? Не все ли равно…
Вера опустится в сердце огромною птицей
И накурлычет, чтоб дури открыли окно
В душу наивную. Но вместе с глупостью солнце
Может зайти… А может – кромешная тьма.
Что им сказать? Не орите? Чего вам неймется?
Что им сказать? Что этот острог не тюрьма?